Реферат: Мотив дома в романе Людмилы Улицкой «Медея и её дети»
Реферат: Мотив дома в романе Людмилы Улицкой «Медея и её дети»
Мотив дома в
романе Людмилы Улицкой «Медея и её дети»
Наталья ТАНКОВА
с. Мамонтово,
Алтайский край
Проза Людмилы
Улицкой относится к тому, что мы называем “литературой наших дней”. Она — эта
литература — вызывает множество споров, столкновение мнений. Очевидно, это
связано с тем, что в 1980–1990-е годы обрушилось многое в обществе, в
искусстве, в сознании человека, и современная литература помогла в этом.
Появился термин “другая проза”, который подчас заменялся термином “плохая
проза” — так непохожа была она на всё то, к чему мы привыкли. И как-то уж очень
слаженно заговорили о “новой женской прозе”, соглашаясь с тем, что “эстетика её
болезненна”, оправдывая “чернушный” фон новым этапом рождения неонатурализма.
“Облик «новой женской прозы» определяется именно «чернушным» фоном протекания
семейной жизни, грязной грубостью любовных отношений, прямым разрушением
(особенно в прозе Л.Улицкой «Медея и её дети») идеалов стыдливости, скромности,
тем более жертвенно-го отношения к детям, любимому” (ЧалмаевВ.А. Русская проза
1980–2000 гг. на перекрёстке мнений и споров // Литература в школе. 2002. №4).
Полностью согласна с мнением Чалмаева, если иметь в виду произведения, например,
Петрушевской, но по поводу Улицкой хочется возразить, особенно если говорить о
её романе «Медея и её дети».
Трудно читать
“новую женскую прозу”, наверное, потому, что она “выразила ощущение тотального
неблагополучия современной России” (В.А.Чалмаев), но ловлю себя на мысли, что к
роману Улицкой тянет вернуться, перечитать, насладиться... Чем? Может быть, всё
объясняется словами Л.Петрушевской о том, что “любое несчастье,
отрепетированное в искусстве, вызывает тем сильнее катарсис, возвращая нас к
жизни, чем совершеннее, гармоничнее прошла репетиция страдания”. Неужели тянет
к страданию, тянет ещё и ещё раз его “прорепетировать”?
Но к роману
тянет, как тянет к дому Медеи, где, кажется, всё наполнено запахом моря,
жаркого солнца, знойного ветра... И невольно завидуешь тем, кто сидит сейчас на
простенькой кухне Медеиного дома, и хочется оказаться там, ощутить себя
частичкой той большой семьи... В чём же сила этого дома? В чём его красота,
притягательность, почему её, бездетную, судьба наградила таким огромным
количеством детей по всему свету? Неужели дело только в страдании? И нет в
облике Медеи “целостного, духовно-нравственного образа человека” (В.Чалмаев)? И
хочется возразить: есть, есть в нём, в этом образе, многое, и то, что мы
называем “светом и покоем”!
Состояние
зрелой души человеческой обусловлено её нравственной памятью, памятью обо всём,
что происходило с человеком на протяжении долгих лет: в раннем детстве, юности.
Неслучайно многочисленные родственники Медеи приезжают к ней в дом с самого
раннего детства (самые маленькие не сами, конечно, их привозят родители). Но
вот с этого самого раннего и начинается становление души человеческой. В самом
деле, зачем даже сейчас, когда нет уже в живых Медеи, приезжают в Посёлок её
потомки? Зачем везти сюда годовалую чёрную американскую внучку? Что тянет сюда,
в Крым, русских, литовских, грузинских, еврейских потомков Медеи? Может, сила
притяжения в крымской земле, земле, которая зовёт и не даёт забыть о себе?
Вспомним Волошина, его Коктебель... Дом Волошина завораживал всех, кто
переступал его порог, он был подобен храму, в котором собирались многочисленные
паломники. Тянулись к Волошину, к “Вечному дому”, но и к этой древней земле
Киммерии с её загадочной бурой почвой, нагромождением скал, вывернутыми из недр
валунами, смятой растительностью...
Действительно,
земля удивительная, “приходящая в упадок”, но в то же время “удивительно щедрая
и благосклонная”. Но тайна кроется ещё и в том “доме”, который собирал всю
семью, давал силы, питал душу. Автор говорит о Медее: “Родом она была из
Феодосии, вернее, из огромного, некогда стройного дома в греческой колонии,
давно слившейся с феодосийской окраиной. Ко времени её рождения дом потерял
изначальную стройность, разросся пристройками, террасами и верандами...” Автор
подчёркивает: не из Феодосии, а из дома была родом героиня.
Улицкая не даёт
нам подробного описания дома Медеи. Мы узнаём, что он “стоял в самой верхней
части Посёлка, его усадьба была ступенчатая, с террасами”. В доме была “умная
печурка, которая брала мало топлива, но давала много тепла”. Была летняя кухня,
сложенная “из дикого камня, на манер сакли, одна стена упиралась в подрытый
склон холма, а низенькие, неправильной формы окна были пробиты с боков. Висячая
керосиновая лампа мутным светом освещала стол...” Всё просто: умная печурка,
керогаз, белоснежные занавески на окнах, лёгкая постель... Но тепло и светло в
этом доме, потому что есть в нём хозяйка, на которой и держалось всё.
Истоки
характера Медеи в её глубочайшей нравственной интеллигентности. И не о настоящем
(!) гимназическом образовании здесь речь. Интеллигентность эту Медея впитала с
самим воздухом, который (бывает и так?) — “чудесный, смолистый, древний и
смуглый” — помогал ей понять нечто... В частности то, что настоящая любовь не
нуждается в словах. Любовь к своим детям она не выпячивала, “считалось, что она
их любит”. Действительно, почему “считалось”? Может, потому, что не было в этих
отношениях того проявления любви, которое мы привыкли называть общепринятым,
было лишь “наблюдение”, но это самое наблюдение и выражало любовь, которую
нельзя было не почувствовать. Любовь была как само собой разумеющееся, как была
сама Медея, был её дом, было море, воздух, солнце.
Самуил
Яковлевич говорил Медее: “Я почувствовал, что рядом с вами нет страха”. Страха не
было, а было глубочайшее наслаждение жизнью во всех её проявлениях. Медея была
человеком, ни в чём не погрешившим против правил нравственности, и было в ней
то, что позднее заставит Сандрочку сказать, улыбаясь: “Праведница у нас была
одна...”
Но ведь было
уже в русской литературе, было: “Не стоит село без праведника”. И говорили мы и
о Матрёне Солженицына, и о её родственниках. Но, как думается, у Улицкой
“праведница” иная — по-своему прожила Медея свою жизнь, и после неё стоит дом!
И приезжают сюда снова и снова, в этот Посёлок, в этот дом... Зачем? Почему? (И
вновь напрашивается параллель: был уже в нашей литературе Город, и был Дом,
наполненный “светом и покоем”.) А ещё всегда была вера. Вера была и в душе
Медеи. Медея верила в жизнь, в силу духа человека, в то, что в жизни будет
“всё, как надо”, и надо принимать жизнь такой, какая она есть. Медея живёт, и в
старости — ах! — “какая красивая старуха из меня образовалась”, — думает
героиня. И невдомек Медее, что эта красота — её душевная красота, лицо “иконописное”.
А почему? Потому что верила: “Всё хорошо!”
Да, после
смерти мужа Медея весь год читала Псалтирь. “Псалтирь у неё была старая,
церковнославянская, сохранившаяся от гимназических времён... Ещё была в доме
русско-еврейская... Медея иногда пыталась читать Псалтирь по-русски, и хотя
некоторые места были яснее по смыслу, но терялась таинственная красота
затуманенного славянского...” Медея чувствует красоту, она видит её во всём, и
прежде всего, в той неброской жизни, которой она живёт и которая её окружает. В
этом укладе Медеиной жизни есть свой особый смысл, который придаёт всему особую
наполненность. Кажется, жизнь героини течёт однообразно, монотонно, завтра
будет похоже на вчера. Но это не однообразие, бесцельное, бездумное, а то, что
мы называем традицией дома. Её зимнее одиночество — не тоска, не безнадёжность,
не брошенность. Это неосознанное накопление чувств и сил (осторожно, боясь
расплескать!), которые Медея отдаст летом, когда приедут все. И в летней жизни
тоже свои традиции: время приезда, количество гостей, даже свой “график”, по
которому будут приезжать родственники. И ничуть не коробит читателя, что
“лучший на свете вид открывается из Медеиного сортира”. Георгий “видел двойную
цепь гор, опускающуюся довольно резко вниз, к далёкому лоскуту моря и
развалинам древней крепости, различимым лишь острым глазом, да и то в ясную
погоду. Он любовался этой землёй, её выветренными горами и сглаженными
предгорьями...”
Здесь, в этом
месте, всё лучшее, счастливое, известное до боли, но от этого делающееся ещё
дороже... Вот дорога на кладбище, и маленький Артём почему-то становится вдруг
счастливым: “Но теперь настроение у Артёма стало прекрасным, как если бы он
уговорил отца пойти на море. Он и сам не вполне понимал, что важно не море, а
выйти вдвоём с отцом на дорогу, ещё не пыльную, а свежую и молодую, и идти с
ним куда угодно, пусть и на кладбище”. Не надо слов у могил, их и нет, но между
отцом и сыном возникает та духовная близость, которая бывает не в каждой семье:
“Георгий благодарно положил руку ему на плечо” — и сын понял. Без слов.
Традиции
Медеиного дома и в замечательных походах к морю, в которых и рождались
близость, единение, а душа наполнялась до самых глубин. Вот Танечка, с трепетом
ожидающая: “А замок будет?” Вот удивительная Медеина находка — “потемневшее
кольцо с небольшим розовым кораллом”. Вот море — оно “в этом труднодоступном
месте было чистейшим, драгоценным, как будто каждый раз заново завоёванным.
Бухточки были
сдвоенные тонкой каменистой перемычкой. Они довольно грубо врезались в берег, и
несколько крупных скал торчали в море прямо против них. И бухточки, и морские
камни пережили множество имён, но в последние десятилетия их всё чаще называли
Медеиными”. Вот обед у костра, вот отдельный каменный стол для малышей... Всё
это традиции, без которых нет дома, нет семьи... Милое, радостное, золотое,
счастливое время — жизнь в Медеином доме. Оно, это время, не забывается, оно
даёт силы жить там, в большом мире, оно пробуждает силы, доселе дремавшие:
стихи Маши родились там, и в них был “берег, горячее солнце и неопределённое
ожидание, смешанное с реальной жаждой”. Дом Медеи — не просто жилой дом с
многочисленными пристройками, это дом, дающий силы, радость жизни, это колодец,
из которого пьёшь, утоляя жажду (не случайно с реальной водой у Медеи туго, как
и вообще в Крыму, но здесь жажда иного рода). Дом Медеи дышит, влюбляется,
страдает вместе с его жильцами, а они самые разные, но все прекрасные,
красивые, умные, талантливые. Они могут совершать проступки, ошибаться,
заставляя страдать других, но при этом сами страдают едва ли не сильнее...
Ника и Маша
любят одного мужчину, но как по-разному! И язык не поворачивается назвать
пошлостью то, что происходит с ними — с Машей, с Никой, с Бутоновым, с
Аликом... Это жизнь, она бывает всякая, как и любовь: надо поступать по
совести, не лгать, не юлить, не искать виноватых...
Вот Медея
находит письмо Сандры Самуилу, узнаёт о предательстве. Кажется, что может быть
тяжелее? Медея даже делает попытку бросить дом, уехать, найти силы, поддержку в
другом. (Она едет к Леночке, покидая надолго свой дом всего второй раз в
жизни!) “Мужем она была оскорблена, сестрой предана, поругана даже самой
судьбой, не давшей ей детей...” На душе темно, кажется, жизнь кончилась. Но
смотрит Леночка на подругу в церкви и думает: “Стоит, как скала посреди
моря...” Медея была в этот миг олицетворением всей жизни. “И новые слёзы
накатили на Леночку, уже не о Медее, а обо всей жизни <...> и это было
счастливое мгновенье полной потери памяти о себе, минутного наполнения сердца не
своим, суетным, а Божьим, светлым, и от переполнения сердце ломило...”
А через три дня
Медея уехала. “Ей хотелось скорее домой”. Домой! Там её жизнь, там её силы, там
её душевный покой, там внутренний стержень всего, что происходит в жизни. Да,
всего, и смерти Маши тоже.
Тема безумия у
Улицкой заслуживает отдельного разговора. Но сегодня мы размышляем о доме —
доме, воспитавшем и спасшем от гибели однажды маленькую Машу. Вот Сандра; чего
о ней мы только не знаем! Но, видя, как цепляется Машенька за Александру, как
шепчет на ухо, моля о спасении: “Сандрочка, забери меня к себе, Сандрочка!” — а
Александра, окаменевшая, уговаривает её, “сама только о том и мечтая, чтобы
забрать её в две с половиной комнаты в Успенский переулок”, мы забываем все
“грехи” Сандры, мы видим только любовь, которая родилась, не могла не родиться
там, в Медеином доме.
И всё-таки,
почему не спасла эта любовь Машу? Не спасла потом, когда, стоя на бортике
балкона, делала то внутреннее движение, “которое поднимает в воздух”?
Но жизнь не
была бы жизнью, если б любящие руки могли спасти от всех бед... Маша умерла на
взлёте, сделав шаг ТУДА, заглянув в незнаемое. Мечтая летать, она
“сосредоточилась и как будто включила кнопку — тело стало очень медленно
отрываться от горы, и гора немного помогала ей в этом движении. И Маша полетела
тяжело, медленно, но уже было совершенно ясно, что именно делать, чтобы
управлять скоростью и направлением полёта, куда угодно и бесконечно...
Человеческую свободу и неземное счастье Маша испытала от этого нового опыта, от
областей и пространств, которые открывал её ангел, но при всей новизне,
невообразимости происходящего она догадывалась, что запредельное счастье,
переживаемое ею в близости с Бутоновым, происходит из того же корня, той же
породы”.
И потом,
пытаясь вновь насладиться свободным и сильным полётом, испробовать всю полноту
наслаждения, делает вновь ЭТО движение.
Непонятно? Или,
напротив, всё очень понятно? И где та грань, что отделяет гения от безумца?
Когда меня переведёт
мой переводчик шестикрылый
и облекутся полной силой
мои случайные слова,
скажу я: “Отпускаешь ныне
меня, в цвету моей гордыни,
в одежде радужной грехов,
в небесный дом, под отчий кров”.
Пусть Маша
будет ТАМ, пусть в этом “небесном доме” ей будет счастливо! И — мистика! —
Медея и сейчас помогла Маше, помогла обрести ТОТ её мир: когда священник на
Преображенке отказался отпевать Машу (самоубийца!), Медея идёт в греческую
церковь, более часа разговаривает с иеромонахом. “Он велел привозить девочку и
обещал сам совершить отпевание”.
“Невозможно
было смириться с той умелькнувшей минутой, когда совершенно живая девочка
самочинно выпорхнула в низко-гудящий водоворот медлительных снежинок прочь из
жизни...” И там, в другой жизни, Медея протянула свои руки Маше — и в этом был
смысл, даже больший, “чем может вместить в себя даже самый мудрый из людей...”
...И, воплощаясь в помыслы свои,
беспечнейшие в человечьей стае,
мы головы смиренные склоним
пред тем, кто в лёгкой вечности истает...
Нет у Медеи
своих детей. Но широко её сердце, так широко, что в нём находится место
каждому, всему тому, что позволяет говорить нам, что дом Медеи Синопли — целый
духовный мир. Что дом Медеи как бы принадлежит вечности, а принадлежащие этому
дому люди — самоценны, уникальны, и в душе каждого свой сокровенный смысл...
Высоко на холме
стоит этот дом, а вокруг — природная красота, заставляющая сжиматься сердце. И
тянутся к этому дому люди из Сибири, из Средней Азии, из Прибалтики и из
Грузии... И “прожаренный солнцем и продутый морскими ветрами дом притягивает
всё это разноплеменное множество...”
Тянет
перечитать роман Улицкой, потому что, кажется, физически ощущаешь: этот дом и
есть первооснова бытия, он настоящий дом и делает человека ЧЕЛОВЕКОМ. Он даёт
ощущение полноты жизни, не прячет от житейских бурь, а хранит свою силу и питает
ею, чтобы дети потом смогли выстоять в этой жизни, не сломаться, протянуть руку
помощи друг другу. В доме Медеи — тончайшая аура духовности, которая так
притягивает к себе, такая аура, когда без слов “душа с душою говорит”. “Это
удивительное чувство — принадлежать к семье Медеи...”
Список
литературы
Для подготовки
данной работы были использованы материалы с сайта http://lit.1september.ru/
|